Советская техника на улицах Львова. Источник: Зеркало недели
Советская техника на улицах Львова. Источник: Зеркало недели
17 октября 2022

Советская оккупация Львова. Воспоминания деятельницы сопротивления

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Польская искусствоведка и активная деятельница движения сопротивления Каролина Лянцкороньская (1898–2002) во время Второй мировой войны была арестована нацистами, сидела в станиславовской и львовской тюрьмах, а потом попала в Равенсбрюк. Все ужасы этих лет она описала в книге «Военные воспоминания». Публикуем отрывок про советскую оккупацию Львова.

Каролина Лянцкороньская, 1945. Источник: Центральный военный архив Польши

Ночью 22 сентября 1939 года советская армия заняла Львов.

Утром я вышла за покупками. На улицах небольшими группами крутились солдаты Красной армии, которая была в городе уже несколько часов. «Пролетариат» и пальцем не пошевелил для ее торжественной встречи. Сами большевики отнюдь не выглядели ни радостными, ни гордыми победителями. Мы видели плохо обмундированных людей истощенного вида, явно озабоченных, почти что напуганных. В них была какая-то осторожность и огромное удивление. Они надолго останавливались перед витринами, в которых виднелись остатки товаров. Лишь по прошествии нескольких дней они начали заходить в магазины. Там они бывали очень даже оживленными. В моем присутствии офицер покупал трещотку. Он прикладывал ее к уху своего товарища, а когда та трещала, они оба подпрыгивали с радостными возгласами. Наконец они заплатили за нее и ушли осчастливленные. Остолбеневший владелец магазина после недолгой паузы обернулся ко мне и беспомощно спросил: «Что же это будет? Ведь это офицеры».

А мы тем временем входили в первую фазу нашей новой жизни. Мы знали, что большевики останутся здесь на всю зиму, что с этим ничего не поделаешь, что нам нужно дотянуть до этой далекой весны.

У нас был приемник, мы слушали все радиостанции Европы, повторяя себе, что мы на самом деле не отрезаны от мира, потому что знаем обо всем, что происходит. С первой минуты мы знали и о том, что Варшава все еще обороняется, и бесконечно завидовали ей.

Позже мы тем же путем узнали, что у нас есть правительство в Париже, и что на этот раз «Бог доверил честь поляков» Главнокомандующий Варшавского герцогства Юзеф Понятовский перед смертью в 1813 году якобы сказал: «Бог доверил мне честь поляков, только Богу ее отдам». генералу Сикорскому. Также по радио или из громкоговорителей, которые сразу же после ремонта электростанции появились на перекрестках главных улиц, мы узнали еще кое о чем, а именно о том, что Львов является столицей «Западной Украины» которая наконец-то вступает в качестве нового члена в великую семью счастливых народов Советского Союза. Слова, выделенные курсивом, написаны автором по-русски или по-украински. Впервые со всех сторон загремело «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Одновременно радио передавало оскорбительные тирады о «панской Польше» и ее «бывшей» армии. Эти передачи иллюстрировались карикатурами, появлявшимися на стенах домов. У всех этих выступлений было одно важное последствие: львовский рабочий-поляк с первой минуты ощутил отвращение к новым властям, он просто «взбесился», в соответствии с врожденным темпераментом этого города.

Тем временем как из-под земли начали вырастать украинские местные комитеты. Дворец Голуховских, наших друзей, был занят под резиденцию их штаб-квартиры. Это было одним из первых актов, направленных против частной собственности. Во время довольно уже затрудненного выезда детей владельца я похитила с чердака уже занятого дворца одиннадцать фрачных рубашек, оставшихся от покойного министра Агенора Голуховского. министр иностранных дел Австро-Венгрии в 1895-1906 годах Ценную добычу я тут же отнесла в так называемый Краковский комитет, опекавший граждан, прибывших из Кракова. Тогда во главе Комитета стояли профессора Кот и Гётель. Станислав Кот — историк, политик и дипломат, Валерий Гётель — геолог, эколог и палеонтолог, общественный деятель. Потребность во всякого рода мужском гардеробе была, конечно, острой. Так что министерские фрачные рубашки, снабженные, кстати, грозными «фатермёрдерами», высокие жесткие воротники были приняты с восторгом и немедленно оказались на спинах нуждающихся.

На тот момент Львов, кажется, стал миллионным городом. На улицах было трудно протолкнуться, поскольку сюда съехалась буквально вся Польша.

Улицы были запружены всевозможными средствами передвижения. По тротуарам было вообще невозможно двигаться. Там толклись сотни тысяч людей, которые в безрассудном бегстве, не раз попав под бомбежку в пути, потеряв все имущество, а порой и кого-то из близких, съехались сюда, а теперь не имели представления, что делать с собой дальше. С момента вторжения большевиков легальный выезд в Румынию стал невозможен, а переход в Венгрию затруднен. Несмотря на это, одни уезжали либо уходили, а другие, более многочисленные, все еще прибывали. Все беспрерывно спрашивали друг друга: «Что будет?».

В целом положение беженцев была тяжелым из-за недостатка продуктов и помещений. Однако с каждым днем ситуация улучшалась. Продовольственное снабжение из деревни оживилось, а людская волна начала утекать на запад, на «ту сторону», под немца, который отступил за Сан. Перейти реку было трудно, но тогда еще возможно. Через несколько дней толпы на улицах заметно поредели, в то же время облик осеннего Львова обогатился новой нотой: большим количеством людей в свитках Свитка — традиционная верхняя одежда в украинской и белорусской деревне. и меховых шапках — землевладельцев, которым удалось укрыться в городе. Они-то и привезли первые известия об убийствах — впрочем, единичных, — а также многочисленных арестах помещиков по деревням. Тогда же приехал служащий из Ягельницы, имения моего брата под Чортковом, и сообщил мне, что мои брат с сестрой за десять минут до прихода большевиков уехали в направлении румынской границы. В последний момент оба они выбрались через Залещики, где встретили целый ряд родных и знакомых. Позже они собирались добраться до Женевы. Командир первой банды, заезжая на фольварк, спросил о брате, упомянул его фамилию и сообщил, что намерен его застрелить.

Первые вести из Комарно, из моего дома, После смерти отца в 1933 году Каролина Лянцкороньская стала последней владелицей Комарно, города в современном Львовском районе, принадлежавшего ее семье с XIX века. привезла моя верная прислуга Андзя, простая деревенская девушка. Она волокла тяжелый чемодан. За ней шагал ее монументальный опекун, семидесятипятилетний Тадеуш, вышедший на пенсию слуга и домашний тиран с белоснежными бакенбардами «под Франца-Иосифа». Поздоровавшись, Андзя показала на чемодан и заявила: «Привезла научные бумаги и тетради. Посмотрите, всё ли здесь». Там было всё, в том числе одна моя готовая к печати рукопись, плод восьмилетнего труда. «У меня еще и другие вещи, но в первую очередь я привезла научные, потому что знала, что они самые важные». В Комарно с момента ухода польских властей происходили визиты крестьян в усадьбу и сцены, обычные для любых наших исторических потрясений. Затем вошли немцы, которым после нескольких дней пребывания и весьма обстоятельного грабежа пришлось отступить до самого Пшемысля. С этого времени там правили украинские местные комитеты, приток же советских элементов был пока очень слабым.

С тех пор русоволосая Андзя вновь зажила при мне. Она часто ездила в Комарно за продуктами для меня и моих друзей, привозила — кстати, сильно рискуя — очень ценное продовольствие и много моих личных вещей. Ко мне также довольно часто приезжали местные крестьяне и прислуга из фольварка и рассказывали, что там происходит. Порой они тоже привозили провиант. Помню, что однажды получила в подарок сыр, завернутый в два листа одной из иллюстрированных публикаций о флорентийской живописи XV века из моей библиотеки.

Тем временем большевиков прибывало все больше — мужчин и необыкновенно безобразных женщин. Они покупали все, что попадалось им под руку. Их было полно в каждом магазине.

Описанная выше сцена с трещоткой повторялась по много раз в день. А поскольку назначение многих предметов не всегда было им знакомо, они переживали и определенные казусы, такие как, например, явление товарищей женского пола в театре в ниспадающих шелковых ночных сорочках, приобретение расширителей Гегара медицинский прибор, использующийся в первую очередь в гинекологии для полива цветов и т.д. Их жадность в приобретении товаров странно контрастировала с постоянными рассказами о богатстве России, о том, что в Советском Союзе есть все, чего душе угодно. На вопрос львовян: «А Копенгаген есть?» они заверили, что есть, и их миллионы. «А апельсины есть?» — «Да еще сколько! Их всегда было много, а теперь, когда построили столько новых заводов, стало еще больше!»

Советские солдаты во Львове, 1939. Источник: Википедия

Уже довольно скоро нам пришлось впервые столкнуться с новыми властями на собственной территории, в университете. На встречу в Collegium Maximum один из корпусов Львовского университета 29 сентября были приглашены профессора, доценты, ассистенты, студенты и сторожа. Собрание было весьма многолюдным. Наверху, над кафедрой, висел портрет Сталина в профиль, цветной, огромной величины. Такие размеры были известны нам лишь по Византии; висевший же перед нами портрет свидетельствовал о менталитете, уже совершенно оторванном от классических корней, из которых когда-то выросла византийская культура. Я со страхом смотрела на черты лица, которые с тех пор нам предстояло видеть всегда и везде, в магазинных ли витринах, в ресторанах ли, на уличных перекрестках или в трамвае. Это лицо казалось мне принципиально отличным от наших лиц, которые являют отражение наших чувств и мыслей. Это, кажется, сущность лиц людей Запада, те же черты, которые я видела тогда перед собой, выглядели непроницаемым занавесом для этих чувств и мыслей. По этому лицу, тогда еще необычному для нас, а сегодня такому известному, но неизменно чужому, мы неопровержимо и глубоко осознали, что нами завладел абсолютно чуждый нам менталитет.

Тем временем в зал вошли советские представители: русский комендант Львова со свитой и высокий, одетый в большевистскую гимнастерку человек с крупными, но невероятно умными чертами лица, к которому комендант явно относился с почтением. Они поднялись на подиум и пригласили к себе ректора Лонгшама с деканами. Первым выступал комендант, на прекрасном, как мне казалось, русском языке. Поприветствовав собравшихся, он сообщил, что сам хотел открыть первое собрание в этом здании, которое отныне будет служить образованию не панов, а народа. Затем он передал слово товарищу Корнейчуку, Александр Корнейчук — украинский советский писатель, журналист и политический деятель, уже после описанных событий — третий муж писательницы Ванды Василевской. члену Киевской академии.

Корнейчук встал, медленно подошел к кафедре и начал говорить оттуда, размеренно, глубоким, сильным голосом. Он говорил по-украински, на языке Киевщины, немного отличавшемся от наречия наших краев. Он говорил о величии и мощи истины и знания, о том, сколько внесла польская культура в мировую культуру, в исключительно красивых словах отдал дань величию Мицкевича; далее, уже с увлекающим красноречием он говорил о силе и ценности науки, объединяющей человечество, о миссии университетов, в частности Львовского, задача которого — объединить обе культуры, польскую и украинскую, в одно целое.

Несмотря на то, что я понимала не каждое слово и уловила смысл не всех фраз, я всегда буду вспоминать речь Корнейчука как одну из наиболее захватывающих, что я слышала в жизни.

Когда Корнейчук закончил, слово взяли будущие коммунистические тузы университета — украинцы, евреи и поляки. Посыпались демагогические лозунги. Когда прозвучала фраза об исключении из университета «привилегированных» прежде классов, слово попросил старый профессор Кшеменевский, в прошлом ректор — участник боев 1905 года, бывший политический узник. Северин Юзеф Кшеменевский — польский ботаник, ректор Львовского университета в 1931–1932 годах. Когда его монументальная фигура появилась на сцене, мы встретили его бурными аплодисментами.

Кшеменевский демонстративно, с наклоном головы, повернулся к ректору и начал громко и спокойно: «Ваша магнифиценция!», титул ректора вуза взглянул в сторону Корнейчука: «Пан академик!», наконец, обратился к публике: «Дамы и господа!». Довольно низкий ростом комендант города, повелитель жизни и смерти, которого оратор вообще не удостоил упоминания, беспокойно заерзал на стуле. «Уважаемый предыдущий оратор, — сказал он (сидевший среди публики адресат заметно сжался), — хочет исключить доступ к университету для части общества, а я отвечу ему на это: если наука едина, так же как едина истина, если мы не признаём классовых различий, то для меня все равны: крестьянин, рабочий, интеллигент и шляхтич. Я буду учить крестьянина, рабочего, интеллигента и шляхтича. Мне безразлично происхождение человека, который хочет служить науке и истине». На визгливую реакцию оппонентов Кшеменевский не ответил и сошел со сцены под овации почти всего зала.

Затем поднялся комендант — в выражении его лица виделась неуверенность, словно у него не получалось что-то, чего он сам не вполне понимал — и зачитал нам телеграмму от собравшихся в адрес Сталина. Она была составлена осторожно, не слишком верноподданнически, видимо, чтобы не очень оттолкнуть нас. «Кто за то, чтобы отправить телеграмму, пусть поднимут руки». Из нескольких сот собравшихся поднялось полтора десятка рук. Комендант с едва заметной усмешкой вновь спросил: «А кто против?». Конечно, ни одна рука не поднялась. Тогда он уже с открытой усмешкой объявил: «Предложение об отправке телеграммы принято единогласно».

Мы вышли с чувством отвращения. Уже смеркалось. Однако, несмотря ни на что, мы, под впечатлением речи Корнейчука, были полны надежды на то, что Университет Яна Казимира удастся спасти, что мы сможем без ущерба сохранить его до весны, как naufragio Patriae ereptum monumentum. уцелевший памятник разбитой Отчизны (лат.) Несколько недель спустя мы узнали, что в тот же день, в 9 часов вечера, тот же самый Корнейчук произнес вторую речь, наверняка столь же пламенную, на этот раз на украинском собрании, в которой обещал исключить все польские элементы из Львовского университета.

А мы по-прежнему ждали. У нас было ощущение, что Провидение ведет нас в неведомое, и мы были безмерно любопытны. Должна признаться, что у меня, например, это любопытство историка, перед которым вдруг открывается возможность соприкоснуться с одним из главных современных течений, перевешивало все.

Если уж должно было случиться так, что вся страна на несколько месяцев — вплоть до весны — утратила независимость, то я была довольна, что оказалась на советской стороне.

Этот опыт был наверняка более интересен, а ко всему прочему, ведь понятие человеческого достоинства, составляющее основу нашего внутреннего бытия, занимает в теории коммунизма большое место, а Гитлером оно было перечеркнуто и заменено зоологическим культом расы.


Вести, доходившие до нас «с той стороны», казалось, подтверждали это. Мы слышали по радио о массовых расстрелах в наших западных провинциях, наконец, нам стало известно об аресте профессоров Ягеллонского Университета 6 ноября 1939 года немцы арестовали в Кракове 183 профессоров Ягеллонского Университета, Горно-металлургической Академии и Торговой академии. и об их отправке в концентрационный лагерь. Эта последняя новость, конечно, поразила нас, словно громом. За ней уже непрерывно следовали радиопередачи о разгроме всяческих культурных центров, о методичном уничтожении библиотек и архивов, всех следов нашего исторического прошлого. Хотя мы еще тешили себя надеждой на то, что все это не может быть правдой, что хотя бы часть этой информации следует списать на антигитлеровскую пропаганду, однако, в противоположность этому, следовало признать, что советские власти оказывали уважение науке и культуре, которое, определенно, позволит многое спасти.

Это впечатление еще более укрепилось, когда университет и в самом деле открылся. «Все должны преподавать обычным образом», — гласил приказ. Итак, мы как ни в чем не бывало принялись за работу. Преподавала и я. Состав слушателей был довольно необычным. Польской молодежи мужского пола не было и следа, она скрывалась, студенты по одному приходили к нам на дом за книгами и указаниями по дальнейшей работе. На лекции ходили прежние слушательницы, говорившие, что часы, проводимые со мной, как-то облегчали им существование, а также новые слушатели непольских национальностей, присланные новой властью. Поскольку, в соответствии с прежним планом, я самым спокойным образом преподавала сиенскую живопись XIV века, эти бедные новички беспомощно отсиживали часы, уставившись не в слайды на экране, а в пустоту где-то перед собой. А приходить они были обязаны, ведь всех нас строго контролировали. Порой они засыпали и аккомпанировали моей лекции ритмичным храпом, пока я пыталась объяснить, кем был Симоне Мартини, друг Петрарки…

Руководил университетом законно избранный еще в прошлом академическом году ректор Лонгшам, до тех самых пор, пока не был уволен своим преемником, профессором Киевского университета Марченко. Михаил Марченко — советский историк, автор многочисленных трудов по истории Украины эпохи Средневековья. В 1941 арестован НКГБ как украинский националист. Тот говорил всем, что он сын и внук поденного рабочего, впрочем, от него мало кто что узнал, поскольку умен он не был, чего не скажешь о его неотлучном товарище Левченко. Этот последний был «политическим комиссаром» университета. Мы не совсем понимали, что это такое, но название нам не нравилось. Товарищ Левченко тоже живо интересовался нами, хотя никогда не был навязчив.

Мы получили анкеты для заполнения, нечто вроде curriculum vitae. Действительно важными в них были две рубрики социальное происхождение и количество сделанных изобретений. Это последнее немного нас удивило.

Я пыталась объяснить секретарше Левченко, что гуманитарий, а в особенности историк, не считает, что целью его научных исследований является именно изобретение. Она посмотрела на меня с удивлением и ответила снисходительным тоном: «Ну, что поделать, товарищ, если вы не сделали ни одного изобретения, то так и напишите».

Тот же Левченко еще велел нам основать кооператив для постоянных сотрудников университета, от профессоров до сторожей. Когда через несколько недель в этом магазине стало не хватать продуктов, комиссар потребовал сторожей исключить. В ответ на замечание о том, что такое поведение не отвечает нашему социальному чувству, Левченко нетерпеливо ответил: «Да у вас здесь какое-то равенство, у нас такого нет».

Тем временем, постоянно и как бы незаметно, появлялись всё новые кафедры по новым специальностям: по дарвинизму, ленинизму, сталинизму и т.д. Эти кафедры всегда заполнялись приезжими из Киева. Медицина в какой-то момент была выделена в самостоятельный Мединститут, что, конечно, вновь значительно сузило круг польских профессоров в университете. В то же самое время ряд кафедр ликвидировали, одну за другой с некоторыми интервалами — это были юридические и гуманитарные кафедры. От факультета права вскоре абсолютно ничего не осталось, а наш круг таял с каждым днем.

С началом зимы приехала с визитом группа профессоров из Москвы. Они вели себя серьезно и деловито, некоторые даже обнаруживали частичное знакомство с цивилизованными формами. По делам исторического факультета приехал профессор Галкин. На беседу в деканате он пригласил и меня. Обмен мыслями столкнулся, однако, с серьезными техническими трудностями, поскольку мой собеседник, специалист по истории Германии, вообще не владел никаким языком, кроме русского. Так как он постоянно задавал мне вопросы относительно моего образования и специальности, а ответов ни на каком языке не понимал, я от отчаяния начала говорить с ним обрывками латыни. Теперь москвич непрерывно кивал головой и, хотя сам не произнес на латыни ни слова, от дальнейших расспросов воздержался. Во время этой «беседы» вошел профессор Курилович. Ежи Курилович — один из выдающихся лингвистов XX века, работал в Польше, СССР, США и Германии. Услышав, как я разговариваю с москвичом обрывками латыни, он моментально ретировался, не в силах сдержать веселья. Наконец, Галкин объявил по-русски, что весь факультет, а особенно группу археологии и истории искусства, необходимо сильно расширить, потому что музеологов не хватает, и что мне нужно как можно скорее посетить Эрмитаж. На этом дело и закончилось.

Когда несколько дней спустя русские профессора уезжали, они, прощаясь с нашими, настоятельно попросили в случае каких-либо трудностей обращаться к ним. Откуда должны были возникнуть эти трудности, стало выясняться почти сразу же после их отъезда. Еще во время их пребывания можно было уловить довольно сильную напряженность между ними и постоянно прибывающими киевскими профессорами. Последние, пока москвичи были во Львове, прекрасно понимали по-польски. Ведь московская делегация постоянно подчеркивала, что их не интересует ни национальность профессора, ни язык преподавания.

После отъезда коллег в Москву киевляне мгновенно забыли польский, не могли понять ни слова. Одновременно давление по вопросу чтения лекций на украинском языке стало почти принуждением.

Число профессоров и доцентов, к которым никогда не подходили с требованием преподавать по-украински, было минимальным, в их числе оказалась и я. Были организованы курсы этого языка. Те, кто послабее, подчинялись, а многие — несмотря ни на что и вопреки всему — по-прежнему преподавали на польском.

Где-то в феврале 1940 года на нашем историческом факультете появился новый декан, профессор Брагинец. Андрей Брагинец — советский историк философии В меховой шапке, в сапогах, сильно пахнувших салом, он принял меня в деканате и поручил мне читать общий курс «Барокко, ренессанс, ренессанс, барокко». Это странное название, вероятно, появилось оттого, что мой новый шеф не был уверен, которое из этих двух слов следует упоминать первым. Ведь позже я узнала, что это одна из моих учениц-украинок уведомила о моей специальности, хлопоча ради моей безопасности о том, чтобы мне поручили лекции. Ведь увольнение кого-то, кому само советское начальство назначило курс, на тот момент еще не практиковалось. Товарищ Брагинец, кажется, не знал и латинских букв, во всяком случае, за весь период своего деканства он так и не прочитал ничего, что было бы написано этими буквами. Впрочем, они были ему совершенно без надобности, поскольку он был профессором ленинизма и сталинизма.

Вместе с увольнением какого-либо профессора каким-то образом исчезало и его подразделение. Книги из области нематериалистической философии и очень много других книг, в которых не выражалось восторга в отношении наших восточных соседей (а таких работ было немало), попадали в списки запрещенной литературы. В то же время из них были исключены и переданы в распоряжение публики порнографические книги.

Работа в университете защищала вдвойне — и человека, и квартиру. У меня была возможность убедиться в этом при столкновении с товарищем Павлышенко, капитаном Красной армии.

Дело в том, что 19 ноября 1939 года ко мне явился советский офицер и занял одну из комнат. Я объясняла ему, что уже приютила у себя семью, жилье которой в сентябре разрушило бомбой, а на три комнаты я имею право как сотрудник университета, притом что я живу с воспитанницей (Андзей) и владею библиотекой. Ничего не помогало. Он ворвался и расположился, как у себя дома. Когда я была в квартире, он сидел более или менее тихо, когда уходила — буйствовал.

Первую ночь он носился по комнате, как одержимый, мы с Андзей сидели рядом, вооружившись самыми большими сковородами. Наконец около двух часов он начал переставлять у себя всю мебель — строил баррикаду у двери в мою комнату. Очевидно, он боялся повторить судьбу нескольких советских жильцов, которых ночью отправили на тот свет в квартирах львовских рабочих. Этот его маневр подействовал на нас успокаивающе, похоже, что и его нервы расслабились, поскольку вскоре мы услышали мощный храп. Так что и мы заснули как убитые.

С утра представление началось с начала. Почерпнув у сторожа информацию обо мне, он влетел в квартиру и с дикими криками потребовал у Андзи мою золотую мебель, которую я от него спрятала. Он объяснял ей, что прекрасно знает, что у такой помещицы до войны была мебель из чистого золота. Он не такой дурак, чтобы поверить, будто я жила среди этой дрянной рухляди (у меня была старинная итальянская неполированная мебель), которую теперь показываю.

Он ворвался в мою комнату, осмотрел библиотеку, в которой было особенно много итальянских книг, и, продемонстрировав невероятное количество белых клыков, начал выкрикивать: «Фашистская библиотека!».

Как раз в этот момент я вернулась домой и вошла в комнату. Павлышенко объявил мне: «Я вас буду арестоваты». «Сейчас у меня нет времени», — с достоинством и вполне серьезно ответила я. «Я должна идти в университет». Тогда он спросил, уже значительно тише, когда я буду свободна; мы договорились на три часа пополудни.

Конечно, на эту встречу я не явилась, зато явилось трое братьев Андзи, крестьяне из наших краев, теперь львовские рабочие. При виде этих трех будрысов Братья Будрысы — герои стихотворения Мицкевича «Будрыс и его сыновья» (Trzech Budrysów), известного в вольном переводе Пушкина. Павлышенко, говорят, побледнел, а они лаконично и доходчиво сообщили ему, что, если у их сестры хоть волос упадет с головы, он будет иметь дело с ними. Самый младший сказал мне вечером, что мой жилец выглядит, как «тигр на картинке». Определение было очень точным. В те дни мы выносили из дому все что можно, и складировали у знакомых. Тогда я убедилась, как неудобно что-либо иметь, а вскоре мне предстояло узнать, что не иметь ничего столь же неудобно.

Сосуществование, однако, оказалось совершенно невозможным. Павлышенко старался испортить все, с чем не умел обращаться; он выбросил из кухни все сколько-нибудь сложные устройства. Особенно решительную позицию он занял по отношению к водопроводным системам. Андзя уже предупредила меня, что «что-то не в порядке, потому что он ныряет в клозет». На другой день он уже гонялся за ней с револьвером, обвиняя в саботаже. Ведь это из-за нее вода, когда он тянет за цепочку, не льется непрерывно, поэтому он никогда не успевают помыть голову. Дома уже не было ни минуты покоя. Когда я уходила, то не разрешала оставаться в квартире и Андзе, ведь опасность для молодой и красивой девушки возрастала с каждой минутой. Когда мы возвращались, то всегда заставали какую-нибудь новую катастрофу. Поэтому я решила пойти в военную прокуратуру и начать борьбу со своим жильцом. Мои друзья были напуганы. «Как только вы переступите этот порог, вы больше никогда оттуда не выйдете». Но у меня не было желания ждать, пока меня прикончит Павлышенко, и я, в обществе Андзи и моих квартиранток, отправилась на улицу Батория.

Прокурор принял нас и внимательно выслушал. Наиболее умно и смело говорила Андзя, хорошо знавшая украинский язык. Прокурор велел нам написать дома протокол и вернуться на следующий день. Так что я все описала, квартирантки перевели это на украинский. На следующий день прокурор вновь говорил с нами и опять велел вернуться завтра. Когда мы так шли в пятый раз, друзья прощались со мной почти как если бы я уходила навсегда. Тщательно записав мои личные данные вместе с довоенным перечнем собственности, нам велели вернуться домой, с тем, что там мы получим ответ.

Вечером после лекций я застала у себя новую ситуацию. На двери висела бумага о том, что здесь живет профессор университета и занимать его квартиру запрещается.

Андзя и «квартирантки» стояли в прихожей. Увидев меня, они все наперебой начали рассказывать, что здесь только что был зампрокурора вместе с Павлышенко, что последний был без оружия, у него были сорваны офицерские знаки различия, а на голове вместо фуражки было что-то вроде фланелевого шлема, как у простого солдата. Зампрокурора велел ему забрать вещи и объявил остолбеневшим женщинам, что товарищ был наказан за то, что запятнал честь Красной армии, а хозяйка отныне может спокойно заниматься научной работой.

Этому последнему пожеланию, к сожалению, не суждено было сбыться. Спокойствие уже ближайших дней было серьезно нарушено бесчисленными визитами знакомых и незнакомых, у которых в квартирах жили советские. Им хотелось обязательно узнать, как сделать, чтобы они убрались.

Советская кавалерия во Львове после капитуляции города. Источник: Википедия

Визиты, начавшиеся после них, были не столь невинными. Период военной оккупации Львова закончился, власть взяло в свои руки НКВД. Атмосфера в городе менялась с каждым днем. В квартиры к людям, подозреваемым в «контрреволюционных взглядах», в любые часы врывались комиссары, одетые в новенькие коричневые кожаные куртки либо военные в фуражках с темно-синей тульей.

Со мной была особая проблема: я была закоренелой помещицей и, в то же время — благодаря университету, — неприкосновенной, словно депутат. Их это ужасно злило: «А що вы робылы перед войной?» — спрашивали они с иронией. «То же, что и сейчас, преподавала в университете, только жила спокойно и могла, помимо этого, писать книги, а теперь я даже лекции не могу подготовить, потому что каждое утро вы колотите прикладами в мою дверь, потом заходите, сидите, спрашиваете, каждый день об одном и том же, делаете невозможной любую работу, а при этом говорится, что в Советском Союзе заботятся о научной работе». — «Так ведь вы графиня». — «У вас — не знаю, а в Польше нет». «Як в Польше нет?». — «Конституция не признавала титулов». Когда звучало священное слово «конституция», они терялись. Тогда я показывала свои документы и удостоверения, конечно, без наследственного титула. — «Правильно, что нема! Но ваш батько кто был?» — «Мой отец был меценатом искусства». От такого dictum мои собеседники впадали в отчаяние. «Ходыте на НКВД». Я пошла. Там сцена повторилась. Меценат искусства оказывался весьма полезным, никто не знал, что это за зверь. Но однажды нашелся комиссар, который почти справился с этим. Это был здоровенный мужик в меховой шапке. Он оскалил на меня зубы от уха до уха и сказал: «Но мы знаем, что вы графиня от дидов-прадидов». — «От дедов-прадедов это да, но в Польше — нет, потому что конституция не признавала титулов». И так по кругу.

Политические дела тоже быстро продвигались вперед. Поскольку — согласно Конституции — лишь сама страна может решать, хочет ли она принадлежать, а скорее, просить о принятии в Союз Советских Социалистических Республик, то Западная Украина после освобождения должна была достаточно быстро выяснить волю своего народа. Был объявлен плебисцит и начата избирательная кампания. Польское радио из Франции от имени правительства призывало голосовать, поскольку любые плебисциты, организованные до заключения мирного договора, являются ipso facto в силу самого факта (лат.) недействительными.

Правительство Речи Посполитой не желает, чтобы кто-либо из ее граждан подвергал себя опасности, не пойдя на выборы. Это было очень неприятно, но почти все мы голосовали.

Мне, благодаря неправильному написанию моей фамилии, удалось не найти себя в списке и не голосовать, но это была случайность. В этот день, в 11 часов вечера (голосовать можно было до полуночи) ко мне с громкими криками ворвался патруль милиции, вооруженный до зубов, с претензиями ко мне, почему мой муж не голосовал. Я сообщила, что не отвечаю за него, поскольку никогда не имела на него влияния. Раздражение гостей по отношению к моему мужу усиливалось. Лишь когда они поняли, что я не могу привести на выборы несуществующего человека, они расхохотались и ушли.

Позже состоялось второе голосование. После многомиллионного, стихийного проявления воли народа Союз Социалистических Республик соизволил принять этого Вениамина, отсылка к ветхозаветному герою, который воссоединился с братьями после долгой разлуки Западную Украину, в семейное лоно, теперь нужно было избрать его представителей. На стенах домов виднелись фотографии кандидатов вместе с отпечатанной биографией. Одним из главных представителей Львова был профессор Студинский, Кирилл Студинский — украинский славист, литературовед, языковед, фольклорист, писатель, общественный деятель. который как выдающийся исследователь украинской литературы был еще при Австрии за чрезвычайные заслуги удостоен звания чрезвычайного профессора; когда же в 1918 году к власти пришла враждебная ему Польша, она понизила его до обычного профессора (sic!) и т.д., и т.д.

На этот раз правительство Польши заняло ту же позицию, так что голосовали мы все. Я знаю, что сопротивление здесь было бы бессмысленным, но, несмотря на это, признаю, что такой акт оставляет после себя сильное чувство отвращения. Голосование было тайным, милиционер проводил Андзю и меня за занавеску к урне и проследил, чтобы мы вбросили предварительно врученный нам лист бумаги. Итак, воля народа выяснилась, и воля Конституции исполнилась.

Тем временем, вокруг нас становилось всё более душно и всё более тесно. Дни становились все короче и все темнее, начались сильные морозы той исключительно суровой зимы, а нас с каждым днем все более тяготила самая страшная в мире вещь, каковой является неволя. Мы погружались в нее все глубже, по мере того как перед нами все выше громоздились горы грязного снега на улицах советского Львова. Множились аресты. Забирали прежде всего молодых мужчин. Ими были заполнены Бригидки, тюрьма во Львове а кроме того молодые парни куда-то бесследно исчезали.

Первыми ушли юноши за пение патриотических песен в школе. Они исчезли — тогда среди нас впервые пронеслись зловещие слухи, впервые прозвучала фраза: «Их вывезли в Россию». Повторялись сцены из рассказа Соболевского из III части «Дзядов» — слово в слово — с той только разницей, что на этот раз таких детей уехало очень много. Потом начали исчезать и взрослые, и их было немало. Они исчезали бесследно, только вдоль железнодорожных путей находили записки: «Нас вывозят в Россию. Заклинаем вас, похлопочите о нас после войны» и ряд подписей. Профессоров не брали. Лишь в первые дни исчезли Леон Козловский, польский археолог и политик, премьер-министр Польши в 1934–1935 годах Станислав Грабский польский экономист, политический и государственный деятель и прокурор Людвик Двожак, с того времени все было спокойно. Зато среди интеллигенции происходили многочисленные аресты, не говоря уже об офицерах, которых забрали сразу после капитуляции и большая часть которых давала о себе знать из Козельска и Старобельска. Мы радовались, что они вместе, группами, что так им легче будет выжить…

Перевод Сергея Лукина

Редакция благодарит Фонд Лянцкороньских и издательство Znak за возможность публикации.

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Читайте также